Главная     Лики книг     Электронная книга     Киновзгляд     Гостевая  

Главная

О сайте

Сотрудничество

Ссылки

Иллюстрации

 
Яндекс.Метрика

Rambler's Top100

ђҐ©вЁ­Ј@Mail.ru



Dleex.com Rating



ЭЛЕКТРОННАЯ КНИГА

Разночинцы шестидесятых годов XIX века. Феномен самосознания в аспекте филологической герменевтики

Печерская Т.И.
Нонпарель, Новосибирск
 
 
Содержание

Введение

Разночинство как черта самосознания.
    Разночинцы 1860-х годов как социокультурное явление
    Дневники Н.А. Добролюбова

Феноменологический портрет исторической лисности в дневниках и мемуарах или "ускользающая натура".
    Автоконцепция личности и пути формирования мемуарного облика Н.Г. Чернышевского
    Н.Г. Чернышевский в мемуарах современников: социальный миф и исторический документ

Разночинство как стиль высказывания

Автор и текст
    Беллетристические опыты Н.Г. Чернышевского: графоманство как форма авторской рефлексии
    Автор в структуре сюжетного повествования ("Повести в повести" Н.Г. Чернышевского)
    Визуализация авторского присутствия в тексте

Заключение

Литература

Год издания: 1999

Введение

Введение

Предмет нашего исследования, обозначенный в названии книги, может быть описан на различных языках гуманитарного знания. Однако и внутри литературоведения феноменологический подход проявляется по-разному в зависимости от сферы приложения. Нас интересовали возможности этого подхода в рамках филологической герменевтики. Тематическое же ограничение самого предмета исследования - разночинская генерация поколения 1860-х годов - вполне определенно адресует в область истории литературы XIX в.

В аспекте исследования общественного и индивидуального самосознания история литературы разработала обширное понятийное пространство. По ходу его формирования она активно взаимодействовала как с внутренними областями литературоведения, частью которого и является, - теорией литературы, литературной критикой, - так и с сопредельными ей историей, эстетикой, культурологией, и, что совсем немаловажно, - с "методологическими" по отношению к ней областями - философией, психологией и т. д. В нашем описании феноменологии самосознания мы не отказываемся от использования возможностей поистине панорамного обзора, открывающегося с этих позиций на предмет исследования. Однако надо признать, что этот обзор без достаточно четкой фокусировки в равной мере и расширяет перспективу, и размывает ее. Опасаясь последнего, мы ограничили материал, необходимый для уяснения предмета исследования, достаточно конкретным видом словесности - документальными текстами: мемуарами, дневниками, письмами и некоторыми другими формами нехудожественной словесности, стремящимися к подобию с ней.

Шестидесятые годы, отрезок времени, при всей его краткости, небезосновательно именуемый иногда эпохой шестидесятых, образует необходимый исторический контекст, вне которого невозможно не только изучение феноменологии разночинского сознания, но и понимание путей формирования мифологии его восприятия - как общественного, так и научного.

Выбор указанного документального материала определяется и рядом других причин. Назовем вначале те, что теснее всего связаны с проблемами изучения истории литературы. В настоящее время сложность этих проблем определяется видимой концептуальной завершенностью и исчерпанностью исследовательских подходов, сформированных в традиционной отечественной науке. Общая картина выглядит парадоксально: проблема изучения этого периода - в беспроблемности, совершенной изученности материала.

Возьмем, к примеру, область литературной критики шестидесятых годов, важнейшую в изучении этого периода. Генеральная идея десятилетия хрестоматийно обозначена прежде всего так называемой реальной критикой - революционно-демократической критикой школы Чернышевского и Добролюбова. Другие направления критики, бурно развивавшейся в те времена журнальных баталий, исследованы главным образом как место приложения блистательных усилий "Современника". Примечательно, что само пространство демократической критики почти целиком совмещено с пространством общественной жизни и почти разъединено с собственно литературным. Это явление не уникально в истории литературы. "Превышая полномочия" и утрачивая собственные границы, литературная критика становится фактически самостоятельной культурно-идеологической инстанцией и обслуживает свои потребности с помощью литературы и отчасти за ее счет (Эпштейн М.Н. Критика в конфликте с творчеством // Эпштейн М.Н. Парадоксы новизны. М., 1988. С. 179 - 180.) . В русской же литературе XIX в. эта ситуация, пожалуй, беспрецедентна.

Ведущие писатели этого времени - Тургенев, Толстой, Гончаров, Достоевский, Лесков и др. - не только не признали авторитет реальной Критики, но по сути дела отказали ей в эстетической и идейной состоятельности. "Казус" взаимоотношений литературной критики и литературы переведен первой в план идейной полемики с преимуществами на своей стороне. Что же касается собственно истории литературы, то это случай, когда "дух времени" "становится мифическим интегралом и абсолютом, вместо того, чтобы в лучшем случае служить лишь указателем трудности и сложности проблемы", встающей перед историком литературы (2 Уэллек Р. и Уоррен О. Литература и идеи // Уэллек Р. и Уоррен О.Теория литературы. М., 1978. С. 197.) .

Так, например, известно, что эстетика и идеология школы Чернышевского не вдохновила никого из серьезных писателей - остался ряд учеников, чьи имена сохранились исключительно в недрах истории литературы и чьи произведения так и не стали художественным явлением. Между тем в истории литературы шестидесятых годов зафиксирован идейно-художественный переворот, произведенный реальной критикой. Подтверждения этого явления черпаются не столько из сферы литературной жизни, сколько из деклараций самих критиков. Разумеется, нельзя игнорировать столь отчетливо сформулированные манифесты, когда их авторы, литературные критики, так предельно ясно обозначают свое предназначение по отношению к литературе. Однако нельзя не учитывать, что в норме критика предоставляет истории литературы главным образом "сопутствующий комментарий", играющий лишь вспомогательную роль. Научное "недоразумение" заключается в том, что история литературы, рассматривающая критику в качестве одной из своих составных частей, подменила историческое описание литературного процесса критическим и возвела идеологию революционно-демократической критики в ранг научной методологии. Апелляция к общественному мнению - истинной реальности всякой просветительской критики - заметно повлияла на то, что популярность в среде читающей демократической публики стала традиционным аргументом, подтверждающим подлинность оценки того или иного литературного, а заодно и общественного явления.

Кризис изучения истории литературы шестидесятых годов, затронувший ту ее часть, которая оказалась наиболее зависимой от идеологии, вместе с разрушением последней способствовал особенно острой проблематизации научной методологии. Кризис истории литературы как методологический феномен может служить интересным предметом специального исследования (3 Вопросам кризисного состояния существующей истории литературы, проблемам концептуальных и методологических подходов к ее изучению, в частности, к периодизации, литературным направлениям и пр. посвящен сб. статей "Освобождение от догм. История русской литературы: состояние и пути изучения" / Под ред. Д.П. Николаева: В 2 т. М., 1997. Сборник составлен на основе докладов, прочитанных на Всероссийской научнойконференции, проходившей по инициативе ИМЛИ и ИРЛИ в 1992 г.) .

Первый его признак красноречиво проявился в своеобразном умолчании - на протяжении последнего десятилетия историки литературы почти вовсе не касаются этого периода. Другой признак напоминает тот, что обнаружился в ре-изучении литературы ХХ в., так называемого советского периода. Рассуждая о возникшей при исследовании литературы советского периода "проблеме репертуара изучаемых памятников", Я.С. Лурье замечает: "На практике оценка творчества того или иного писателя во мнении читателей и критиков постоянно связывается с его общественной позицией. Важнейшую роль при этом играет произошедшая за последние годы смена одних идеологических стереотипов другими, не менее жесткими. Новые стереотипы складываются чаще всего как последовательная антитеза старым" (4 Лурье Я.С. Невовлеченность в систему // In memoriam: Сборник памяти Я.С. Лурье. СПб., 1997. С. 101.) .

Сходная публицистическая тенденция проявляется и в изучении наследия самой демократической критики. Рассматривая ее в исторической ретроспективе, нельзя не увидеть, что революционно-демократическая критика, если так можно выразиться, наступила на собственные грабли. Как говорил Базаров в минуту горького разочарования, "сказать, что просвещение полезно - это одно общее место, сказать, что просвещение вредно - это противоположное общее место". Желание устранить сохраняющуюся в общественном мнении ошибку, выявив ее социально-исторические истоки, вполне правомерно для критики идеологии, но едва ли достаточно для истории науки (5 Статья Н.В. Володиной "О типологии литературной критики XIX века" - одна из немногих попыток внести новое методологическое обоснование (взамен хронологического и системного) в историю критики. В основе предлагаемой ею типологии лежат ценностные установки критиков. Революционно-демократическая критика обозначена как публицистическая. Для сравнения: критика Надеждина, Веневитинова названа философской; Дружинина, Боткина, Анненкова - эстетической и проч. См.: Освобождение от догм... Т. 1. С. 269 - 277.) .

Важнейшая проблема истории литературы как литературоведческой дисциплины связана с областью методологии. Нельзя представить научный подход, разработанный специально для того или иного периода, особенно столь краткого, как в нашем случае. И в этом смысле от того, в каком состоянии находится литературоведение в целом, зависят во многом и подходы к изучению историко-литературного материала шестидесятых годов.

Разрушение привычных подразделений и специализаций внутри литературоведения, характерное для современной науки, во многом способствует его обновлению. Коснемся, например, такого аспекта исследования литературы, как научная биография. Подходы к ней особенно актуальны для нас при изучении материалов, связанных с ведущими деятелями шестидесятых годов.

Проблема научной биографии наиболее представительно была сформулирована в отечественном литературоведении Г.О. Винокуром еще в 1920-х годах (6 Винокур Г.О. Биография и культура. М., 1997. ) . Намеченные им подходы оказали значительное влияние на исследования последующих десятилетий. Выделим один из наиболее важных аспектов - биография как целостный текст, внутренний механизм которого определяет и регулирует принципы последующей интерпретации. Г.О. Винокур воспользовался "синтаксической" метафорой, которую мы хотели бы здесь воспроизвести: "Ведь с этой точки зрения развитие есть не что иное, как синтаксис, в самом точном и даже буквальном значении этого термина. Самая последовательность, в которой группирует биограф факты развития, а отсюда и все свои факты вообще, есть последовательность вовсе не хронологическая, а непременно синтаксическая. <...> Иными словами, "развитие" понимается здесь мною точно так же, как словесный контекст. Мне непонятна, к примеру, немецкая или латинская фраза, пока я не добрался в ней до глагола, я не знаю, родительный или винительный передо мною падеж в русском языке, пока я не раскрою синтаксических отношений данного слова: точно так же непонятен мне Гете - автор Вертера, если я не знаю его как веймарского министра, и ничего не пойму я в ребенке-Лермонтове, пока не узнаю о "вечно печальной" дуэли на склоне Машуках (7 Винокур Г.О. Биография и культура. С. 40. Достаточно скептически оценивая существующие опыты в жанре биографии, ученый, наверное, мог быть удовлетворен жизнеописанием Тургенева, созданным Б. Зайцевым в конце 20-х гг. в манере, чрезвычайно близкой подходу Винокура к "самому искусству писать биографии". Книга Б. Зайцева, на наш взгляд, и сегодня - лучшая биография Тургенева. См.: Зайцев Б. Жизнь) .

Другая близкая по смыслу метафора, имеющая, правда, статус понятия, описывает условия понимания целого на основании отдельного и отдельного на основании целого. Мы имеем в виду понятие герменевтического круга, круга понимания. Очерчивая различные связи отдельного и целого внутри него, Гадамер намечает цепочку взаимосвязей: "Как отдельное слово входит во взаимосвязанное целое предложения, так и отдельный текст входит в свой контекст - в творчество писателя, а творчество писателя - в целое, обнимающее произведения соответствующего литературного жанра или вообще литературы <и т. д.>. А с другой стороны, этот же текст, будучи реализацией известного творческого мгновения, принадлежит душевной жизни автора как целому" (8 Гадамер Г.-Г. О круге понимания // Гадамер Г.-Г. Актуальность прекрасного. М., 1991. С. 72 - 73.) .

Философская широта мышления Г.О. Винокура позволила ему наметить подходы, далеко выходящие по своим последствиям за границы достаточно локальной, на первый взгляд, области. Такие понятия, как стиль поведения, стилизация, получили дополнительное развитие в культурно-семиотической школе Ю.М. Лотмана. В аспекте изучения уже не индивидуально-личностного, но типологического исследования культуры семиотика поведения определила парадигму, вне которой проблема реализации личности в культуре не может быть исследована во всем объеме.

Не меньшее влияние на последующее изучение личности в истории литературы и культуры оказали работы Л.Я. Гинзбург, посвященные анализу исторического характера и исторической психологии личности. Л.Я. Гинзбург в первую очередь акцентирует "соотношение между концепцией личности, присущей данной эпохе и социальной среде, и художественным ее изображением (9 Гинзбург Л.Я. О психологической прозе. Л., 1971. С. 52.) . " Для нас особенно ценны ее наблюдения, основанные на использовании документальной литературы, - письмах, мемуарах поколения 30-40-х годов XIX в. Историчность материала, привлекаемого для филологического анализа, является для Л.Я. Гинзбург конкретной средой развития теоретических положений. Интерес исследовательницы к закономерностям и социально-исторической типологии, в частности, "реалистической" ее модификации, обусловливает редукцию собственных возможностей документальных жанров, находящихся не столько в сфере социокультурного языка эпохи, на котором выражает себя историческая личность, сколько в онтологической сфере письма и авторства как таковых.

Названные исследования сформировали основу современного теоретического и историко-литературного подхода к изучению различных описаний личности в истории литературы. Что касается XIX в., то на практике в рамках этих стратегий были исследованы его первые четыре десятилетия. Продуктивно разработанные подходы не получили развития на материале 1850-1860-х годов, исключая немногочисленные опыты последнего времени.

Современное литературоведение проявило большой интерес к исследованию феноменологии и психологии личности, в том числе и в сфере научной биографии. Это в большей степени касается литературоведения, ищущего новый угол зрения в других областях познания, например, в психоанализе, философии, теологии и пр. Надо заметить, что в таких случаях чаще речь идет на столько о расширении границ науки, сколько о переводе предмета с понятийного языка одной науки на язык другой. Необиографизм, как нам кажется, - более "языковая" проблема литературоведения, нежели методологическая. Кроме того необходимо учитывать, что, располагая предмет исследования на границе с другими областями знания, мы обеспечиваем ему периферийное положение относительно центра той области, которой он "исконно" принадлежит. Приобретения и потери оказываются неизбежно уравненными в своих последствиях.

Наиболее активно исследуется литературная личность с помощью психоанализа. Работы С. Сендеровича, Е. Толстой о Чехове, И. Паперно о Чернышевском, И. Смирнова о развитии русской литературы XIX - XX вв. достаточно ярко и интересно представляют это направление литературоведения (10 См.: Сендерович С. Чехов - с глазу на глаз. История одной одержимости: Опыт феноменологии творчества. СПб., 1994; Толстая Е. Поэтика раздражения: Чехов в конце 1880-х - начале 1890-х годов. М., 1996; Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский - человек эпохи реализма. М., 1996; Смирнов И. Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. СПб., 1994.) . В работах указанных авторов интегрированы самые разные подходы к исследованию биографического материала в аспекте анализа личностной индивидуальности писателя; ее соотношения с текстом (художественным и внехудожественным), литературным высказыванием как таковым. Назовем из недавно вышедших работ, близких перечисленным по интегративному подходу, исследования В. Топорова о Тургенева и А. Фаустова о Тургеневе и Гончарове (11 См.: Топоров В.Н. Странный Тургенев (Четыре главы). М., 1998; Фаустов А.А. Авторское поведение в русской литературе. Воронеж, 1997.) .

Нельзя не заметить, что современная литературоведческая методология активно дробится и в своем пределе стремится к маргинальности. Установление определенного ракурса на предмет исследования, обнаружение самого предмета стали традиционной темой вступлений к научным статьям и книгам. Во многом это явилось следствием активности интеграционных векторов, часто разнонаправленных внутри литературоведческих подходов.

Не в качестве иллюстрации к последнему наблюдению, но в качестве характерного примера научного размежевания приведем фрагмент методологической рефлексии А.А. Фаустова, исследование которого ориентировано преимущественно на герменевтический подход. Вычленяя необходимый аспект в анализе "личного смысла" текста, исследователь создает свое описание почти по аналогии с портретом пушкинской Татьяны: "И действительно, взятые под таким углом зрения, тексты не являются ни материалом для "извлечения" из них фактов жизни художника, его взглядов или для всякого рода психологических реконструкций, ни точкой скрещения различных стилевых, жанровых, мотивных и прочих тенденций или предметом восторга для поклонников анализа "отдельного произведения", ни продуктом анонимной работы тех или иных культурных механизмов, ни тем более, поставщиком идей и цитат... В этой перспективе литературное высказывание предстает прежде всего со стороны своего кто, в нем начинает быть слышен живой голос художниках (12 Фаустов А.А. Авторское поведение... С. 3. Шрифтовой акцент- автора.) .

В работах, ориентированных на использование психоанализа при исследовании психологического склада личности писателя, психологии творчества, воздействия на читателя, наиболее заметно влияние теорий З. Фрейда и К. Юнга и их современных последователей. Вопрос о возможностях методик психоанализа слишком специальный, и его обсуждение не входит в задачи нашего обзора современных литературоведческих подходов к изучению личности. Заметим только, что если судить по результатам, то они менее привлекательны, чем процессуальная сторона анализа. На результативную и процессуальную стороны исследования существенно влияет и степень корректности как авторов, так и самой психоаналитической техники. В отечественном литературоведении и вне его теория психоанализа была особенно популярна в 1920-е годы (13 См.: Эткинд А.М. Эрос невозможного: История психоанализа в России. СПб., 1993.) . Тогда же Г.О. Винокур писал, что исследователи, "расшифровывая" личность с помощью различных квази-типологий, "не знают иного пути в историю, как только через клинику" (14 Винокур Г.О. Биография и культура. С. 36.) . И это при том, что тогда различные психологические теории развивались преимущественно на своей территории, где "литературная" личность и художественное произведение служили главным образом иллюстративным материалом. Современная картина выглядит иначе. Аналитическая психология стала распространенным методом собственно литературоведческого анализа. По мнению С. Сендеровича, возможности этого метода оказались востребованными в результате разрыва, образовавшегося между автором и текстом: "Объяснение творчества писателя исходя из его происхождения и окружения, по образцу механического детерминизма, сменилось в нынешнем веке под влиянием формализма и литературоведческого структурализма имманентным подходом к тексту с выходом за его пределы лишь постольку, поскольку этого требуют язык и культурная укорененность текста. <...> Однако в результате этого подхода прервались связи между текстом и личностью писателя - он оказался лишь культурным агентом. Этот недостаток был восполнен психоанализом, который открыл перспективу чтения личности как текста и текста как выражения личности" (15 Сендерович С. Чехов - с глазу на глаз... С. 9.) .

Своеобразное преодоление разрыва между автором и текстом предпринято в упоминавшемся уже исследовании В.Н. Топорова "Странный Тургенев". Психологический рисунок личности, намеченный исследователем, позволяет ему особым образом совместить противоречивые биографические сведения. Топоров исходит из того, что "странное", "темное" в Тургеневе зачастую представляется таковым только в пределах стереотипа восприятия. На более глубоком уровне сознания личности это "темное", выходя из слоев бессознательного, так или иначе прорабатывается в "светлом" поле сознания и подлежит опознанию и интерпретации - если не самим писателем, то исследователем. По мнению автора, таким образом наметившего подходы к "странному" в Тургеневе, художественные тексты если и впускают "темное" в поле личности, то в "просветленном" виде. С этой точки зрения письма, мемуары и другие документальные материалы более открыты самовыражению личности. Так или иначе, ценность предпринятого исследования заключается не столько в новых сведениях о "странном Тургеневе", сколько в самих подходах к интерпретации существующих личностных противоречий.

Неудивительно, что на фоне столь ярко и многообразно проявившейся исследовательской тенденции новое изучение эпохи шестидесятых не могло не совпасть с ней хотя бы векторно. Провоцирующим моментом здесь стал идеологический миф, - как и всякий другой миф, всегда представляющий интерес для психоанализа. Подчеркнутое самодовление идейно-фигуративных схем мифа, равнодушных к личностному или прямо ему противопоставленных, лежит в основе авторитарного историко-культурного типа мифологизма, традиционного в том числе и для концепции шестидесятых годов.

Методология исследования И. Паперно о Чернышевском сформирована на пересечении подходов Гинзбург и Лотмана к исследованию личности в культуре, с одной стороны, и психоанализа - с другой. Правда, последняя установка не декларируется И. Паперно так же программно, как семиотическая. В ее описании "человек" - это своего рода клетка для перераспределения, переписывания и трансляции культурных кодов, или то лабораторное пространство, где происходят процессы рекомбинации и мутации культурного материала" (16 Паперно И. Семиотика поведения... С. 9.) .

Взаимозависимая перестройка психологических возможностей личности, реализующихся в терминах существующих культурных кодов, и самих кодов в соответствии со склонностями личности - вот те параметры, в пределах которых исследуется "человек эпохи реализма", Чернышевский. "Склонности личности" - это на самом деле скромное обозначение обширного поля психоаналитических расследований, затрагивающих глубинные проявления личности, оформленные в языке новой культуры. Мы не касаемся здесь подробно проблематики этой во многих отношениях интересной работы, поскольку еще не раз будем обращаться к ней по ходу собственного исследования в связи с удачно реализованными И. Паперно возможностями семиотического описания 1860-х годов. Но чтобы не возвращаться в дальнейшем к обсуждению психоаналитических методик, с помощью которых велось ею пред-языковое в культурном отношении исследование личности, заметим не без скепсиса, что, вероятно, никогда ранее известный изъян психики, обусловливающий потребность опосредованной "жизни втроем", не имел столь созидательных последствий в культуре.

Обозначенный ряд исследований и литературоведческих стратегий, разумеется, далеко не полон и не завершен. Намечая общие тенденции анализа "литературно-исторической" личности как таковой, мы ориентировались, с одной стороны, на наиболее значительные или, по крайней мере, репрезентативные опыты в этой области, а с другой - особенно выделяли их в связи с интересом к различным интерпретациям документальных источников. Техника интерпретации таких текстов, как известно, всегда обусловлена более широкой научной концепцией, выдвигаемой тем или иным исследователем.

Документальные свидетельства разного рода являются общим материалом, на основе которого и концептуально, и предметно во многом строится история литературы со всеми ее составляющими, равно как и картина общественной жизни в целом. О трудности работы с этим материалом писал еще в начале века М. Гершензон: "Изучать памятники жизни и документы общественной психологии поистине нелегко, а книги так удобны: они не велики и приятны для чтения, выписки сделать нетрудно. Попробуйте в самом деле, по настоящим источникам восстановить картину общественных настроений в 50 и 60-е годы: какое громадное множество скучнейшего материала надо разработать и как трудно разобраться в его хаотическом содержании! То ли дело перечитать с карандашом в руках романы Тургенева и Гончарова и на основании их изобразить стройную, ясную, одушевленную картину общественной мысли" (17 Гершензон М. Предисловие к работе Г. Лансона "Метод в истории литературы". М., 1911. С. 57.) .

Однако приходится признать, что сам по себе документ не является залогом подлинности свидетельства ни по одной позиции. Манипуляции с документальными источниками, относящимися к 1860-м годам, особенно наглядны, о чем свидетельствует традиционная концепция шестидесятничества, широко подкрепленная ими же.

В какой-то мере интерес к первоисточникам оживился. Извлечено множество фактов, биографических сведений, вступающих в явное противоречие с официальными версиями биографий и событий тех лет. Речь, конечно, не идет о том, что большая часть этого материала не была известна историку литературы. Здесь правильнее говорить о невключенности его в научный оборот. В результате на поверхности оказалось множество "антикварного" материала (термин, позаимствованный Винокуром у историка В.М. Хвостова). "Антикварные" факты - это факты, не укладывающиеся в историческую связь, существующую концепцию развития (18 Подробнее см.: Хвостов В.М. Теория исторического процесса. М.,1919.) . Так, скажем, биография Некрасова, выверенная по канве "певца народного горя", не вмещает множество свидетельств и фактов, перешедших в последние годы из мемуаров, писем и т. п. в научное пространство истории литературы. При существующей тенденции "решительного пересмотра", упомянутой ранее, легко описать Некрасова как некоего монстра. Но тогда факты, "противоположные" таковым, вновь останутся за пределами концептуального осмысления.

Возвращаясь к теме документальных источников, заметим, что в первую очередь речь нужно вести не о том, что из них извлекается, а скорее о том, как это делается. Здесь мы подходим к обозначению специфики документальных источников, вытекающей из их словесной природы. Будучи "памятниками жизни", "документами человеческой психологии" и пр., они являются еще и произведениями "чистой" словесности, которая развивалась во внехудожественной сфере усилиями многих поколений. Не только филолог, но и историк, обращаясь к документам эпохи, имеет дело прежде всего со словесным высказыванием, которое требует понимания, сообразного присущей ему природе смыслового выражения.

Проблема интерпретации документальных источников - а таковыми в конечном счете становятся все тексты без исключения - является одной из наиболее сложных и в области истории литературы. Решение этой проблемы неизбежно начинается с самопрояснения научного подхода. Хронологический зазор, благодаря которому, как кажется, мы всегда знаем больше, чем современники событий, существенно влияет и на то, что мы вычитываем из документов, и на то, что мы "вчитываем" в них. Другими словами, адаптация исследователем предметных понятий, смыслов в контексте образующегося метадискурса никогда не является нейтральной или же пассивной. Исследователь неизбежно вовлекается в смысловые контексты, установленные не только самим источником, но и выработанные предшествующим и современным ему научным опытом. Это удвоение, утроение контекстных смыслов оказывается особенно очевидным, когда собственно научный исторический дискурс сам становится предметом анализа (19 Интересные наблюдения по поводу семантики и структуры исторического дискурса см.: Стайнер П. "Формализм" и "структурализм" // Имя - сюжет - миф. СПб., 1996.) .Включаясь в существующий исторический контекст изучения документальных источников, мы не можем полагать, что исследователь в состоянии отвлекаться от самого себя - такая возможность допускается только с позиций наивного исторического объективизма. По мысли Гадамера, отказ от исследовательской рефлексии и упование лишь на методичность своих приемов заставляют забывать о собственной историчности: "Подлинно историческое мышление должно мыслить и свою собственную историчность" (20 Гадамер Г.-Г. О круге понимания // Гадамер Г.-Г. Актуальность прекрасного. С. 81 - 82.) .

Соотношение индивидуального и исторического сознания субъекта документального высказывания представляет собой сложную проблему, несколько упрощенную, как нам кажется, в исследовательском русле, рассматривающем личный опыт, принадлежащий определенной исторической эпохе, в структуре различных культурных кодов и текстов. Эти соотношения, безусловно, сохраняют для нас всю ценность, однако в практике дальнейшего исследования документальных материалов они будут занимать периферийное местоположение. В нашем исследовании основная стратегия интерпретации будет формироваться вокруг проблемы специфики авторского высказывания. Внимание к форме дневникового, эпистолярного, мемуарного высказывания во всем объеме структурно-мотивационного выражения позволяет понять своеобразие словесного предъявления и самоописания, свойственное самосознанию разночинской интеллигенции 60-х годов. Особенность личностного склада, целиком определившего феноменологию шестидесятничества, наиболее полно раскрывается в формах "частной" словесности и гораздо более опосредованно - в ее публичных формах. Условно называемый в дальнейшем разночинским, этот личностный склад характеризуется гиперрефлективным самосознанием, стремящимся к словесному оформлению в высказываниях самого разного рода. С этой точки зрения именно словесная феноменология и будет предметом особого внимания.

Не менее важным представляется анализ эксплицитных стилевых проявлений авторской интенции. В комплексе стилевых признаков рассматриваются такие, как повествовательная интонация и акцент, синтаксическая конструкция и лексическая избирательность, тематические пристрастия и характерные приемы "сюжетосложения". Словом, все то, что, по мысли Винокура, "отличает именно этого говорящего среди прочих" и позволяет нам "смотреть на слово не только как на знак идеи, но и еще как на поступок в истории личной жизни": "не что сказано в слове, а только что он сказал в этом слове" (21 Винокур Г.О. Биография и культура. С. 83.) .

Разночинская окрашенность стиля определяет для нас и направленность стилевого усилия: все нити словесного опосредования ведут к мотивационному центру высказывания, находящемуся на границе авторского самообнаружения. Универсальные свойства человеческого сознания, душевного уклада, психики обнаруживают здесь уникальное и одновременно характерное выражение, которое безошибочно ассоциируется с феноменологией шестидесятничества.

Способы выявления авторской интенции в текстах нехудожественной словесности, разумеется, отличны от тех, которыми мы пользуемся при анализе художественного текста. Мы намеренно не касаемся здесь доводов в пользу сближения литературы и литературных текстов в широком понимании слова. Как отмечает М. Бахтин, "можно, конечно, сделать любой документ объектом художественного восприятия, а особенно легко - документ уже отошедший в прошлое жизни", однако и в этом случае необходимо "предварительное осуществление в понимании имманентного внеэстетического задания документа ... во всей его полноте и самозаконности" (22 Бахтин М.М. Временное целое героя // Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 129 - 130.) .

Не только особый интерес к "внеэстетическому заданию документа" уберегает нас в данном случае от соблазна такого подхода к документу. Само словесное качество документального материала, принадлежащего перу разночинской интеллигенции 60-х годов, настолько далеко от эстетичности по самой своей природе, что не провоцирует исследователя к поискам в этой области. Значительное понижение уровня разночинской культуры шестидесятников по сравнению с предшествующим типом культуры отмечалось и современниками, и теми, кто позже обращался к ее исследованию. "Демократизируясь, распространяясь вширь на новые слои, она понижается в своем уровне и лишь позже, путем переработки человеческого материала, культура может опять повыситься", - так, например, оценивает Н.А. Бердяев в работе 30-х годов причины, обусловившие этот процесс (23 Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 40. Созвучные размышления о понижении уровня разночинской культуры см.: Розанов В.В. Три момента русской критики // Розанов В.В. Несовместимые контрасты жития. М., 1990. В том же аспекте о философской культуре этого периода см.: Зеньковский В.В. История русской философии: В 2 т. Л., 1991. Т. 1, ч. 2. С. 125 - 140.) .

Формы личностного самовыражения в документальных источниках частного характера менялись на протяжении XIX столетия сообразно общим законам изменения самосознания человека в движении исторического времени. Феноменология личности разночинской формации - лишь одно звено, тесно связанное с предыдущими и последующими. Что же касается шестидесятых годов, то они нуждаются в адекватном прочтении как таковые в целом, а не в одних лишь частностях, сколь бы существенными те ни казались. Исследуя здесь более узкую проблему методологического подхода к документальным материалам, на основе которых во многом пишется история литературы, мы хотели бы обозначить как связующее звено некоторые подходы к самой концепции шестидесятничества.

Представляется важным не только и не столько выбор материала, хотя в отношении 60-х годов слишком многое оставалось вне поля зрения исследователей. Гораздо важнее изменение традиционного для источниковедения реконструктивного подхода к тексту. Истолковывать текст через призму имеющихся историко-литературных и биографических сведений, вполне сознавая, что на их основе шестидесятничество успешно трансформировалось в миф, а затем, минуя все промежуточные стадии, - в исторический анекдот, по крайней мере, мало продуктивно. Отводя документу не только посредническую роль между событиями и лицами, но видя в нем прежде всего текст, обладающий своими возможностями выражения смысла, мы получаем больше шансов на его понимание. Разумеется, невозможно заручиться твердыми гарантиями "правильности" понимания, но ведь и цена подобных гарантий на пройденном пути хорошо известна, и она невысока.

Мы надеемся также, что подходы и результаты решения достаточно специальных задач, связанных с темой настоящей работы, окажутся небесполезными и в плане более широкого их применения при исследовании истории литературы 1860-х годов.

Обозначенная проблематизации общей темы определила и структуру предлагаемой работы. Надо заметить, что исследовательское продвижение в материале начиналось с того, что указано в оглавлении в конце и сооответствует тематике двух последних глав. Такая последовательность вполне закономерна в русле заявленного филологического подхода к текстам документов. Однако оформившийся в процессе исследования взгляд на шестидесятничество, как всякая более широкая перспектива обзора, внес собственные поправки в порядок изложения, необходимый для прорисовки общей картины.

 

  1. Введение

«Разночинцы шестидесятых годов XIX века. Феномен самосознания в аспекте филологической герменевтики»
Год издания: 1999

Виктор Распопин