1.
Колоссальная библиотека, составленная отечественными и зарубежными авторами - биографами, литературоведами, историками, культурологами, искусствоведами, журналистами, врачами, педагогами, даже инженерами и математиками - вокруг имени и творчества Пушкина в тысячи тысяч раз превосходит (количественно!) созданное самим поэтом. Можно всю жизнь читать о Пушкине - миллионной доли не прочтешь. Да и надо ли это обыкновенному человеку, тем более когда речь идет об очередной биографии? Надо ли нам, читавшим Тынянова, Набокова, Лотмана, Л. Гроссмана, не упоминая уж о менее значительных авторах, надо ли нам, повторю, перелистывать еще одну биографию "нашего всего"?
Так думал я, глядя на два солидных 500-страничных тома, выпущенных в 1998 году "Молодой гвардией" в известной серии "ЖЗЛ" и полученных библиотекой гимназии 1 по соросовскому проекту. Задержало избалованное и нетерпеливое внимание потенциального читателя несколько необычное для современного взора имя автора - Ариадна - и двойная фамилия - Тыркова-Вильямс, не свойственные (не так ли?) отечественным авторам второй половины ХХ столетия. Открыв и пробежав глазами аннотацию, не взять книгу не решился, а взяв, прочитал с немалым любопытством: подробно, добротно, хорошо изложено, неутомительно повторяет всё давно известное, присовокупляя некоторые заманчивые подробности, изымаемые обыкновенно из собственных книг советскими авторами или их редакторами. Более того: глубоко и проникновенно не столько о Пушкине, сколько о пушкинском творчестве... Но прежде чем поделиться сим с вами, скажу несколько слов об авторе.
Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс прожила почти полный астрономический век (1869 - 1962): 49 лет - в России, 44 года - в эмиграции. Потомственная дворянка, происходившая из просвещенной и гуманной семьи, она была соученицей и ближайшей подругой трех известных многим и ныне девушек: Веры Чертковой, дочери соратника и корреспондента Герцена; Лидии Давыдовой, будущей жены одного из первых и славных русских марксистов М.И. Туган-Барановского, и Надежды Крупской. Последняя, думаю, известна покуда еще всем. Общественные настроения в России 70-х - 80-х гг. прошлого столетия, близость к девушкам, настроенным радикально, не могли не отразиться на пристрастиях Дины Тырковой. В 1881 г. она была исключена из гимназии за "худое влияние на учениц". Спустя восемь лет студентка Высших женских курсов, мать двух детей, брошенная жена, Ариадна Владимировна, дабы не умереть с голоду, начинает сотрудничать в газетах и журналах. Пишет (и переводит) она под псевдонимом "А. Вергежский" - по названию родового имения Вергежа на Волхове. Сотрудничает с левыми изданиями, что естественно по близости ее с семьями однокашниц: "Три основоположника русского марксизма, М.И. Туган-Барановский, П.Б. Струве и В.И. Ульянов, были женаты на моих школьных подругах". (Здесь и далее в первой главе цитирую по вступительной статье О. Михайлова к рецензируемому изданию. Он, в свою очередь, цитирует мемуары Тырковой-Вильямс "На путях к свободе", 1952 г. Однако достаточно быстро А. Тыркова начала праветь: "...как это случилось, что люди, казалось бы не глупые, принимали эту мертвую каббалистику (марксизм. - В.Р.) за научную теорию... Жизни они не знали и не считали нужным знать".
Когда главари-марксисты рассорились и сколотили собственные партии, Тыркова стала активно сотрудничать с заграничным еженедельником Струве "Освобождение". В 1903 г. она вынуждена была уехать в первую свою эмиграцию и поселиться в Штутгарте, неподалеку от Струве. Здесь и произошло ее знакомство с будущим мужем и верным другом, спецкорром английской "Таймс" Гарольдом Вильямсом.
Дальнейшая (до 17-го года) деятельность Тырковой неразрывна с деятельностью кадетской партии, в высшем органе которой она была единственной женщиной. По этому поводу правые круги зло шутили: "В кадетской партии один настоящий мужчина, и тот - женщина". Блестящая журналистка, Тыркова была и опытным редактором: в 1912 - 1913 гг. она собрала вокруг возглавляемой ею газеты "Русская молва" весь цвет столичной литературы, а Блок и Струве заведовали у нее литературным и экономическим отделами.
Первая мировая - отдельное, очень личное и очень тяжелое воспоминание для Тырковой, активно участвовавшей в журнальной полемике с антимонархической и, соответственно, непатриотической позиции. Эти свои заблуждения она воспринимала впоследствии как предательство, приведшее среди прочих к октябрьскому перевороту и гибели России, эти свои заблуждения она искупала всем дальнейшим творчеством и в том числе, как увидим дальше, книгой о Пушкине.
После известных событий 1918 - 1920 гг. и роли в них кадетской партии Тыркова-Вильямс оправела окончательно и заняла откровенно монархическую позицию. Долгие годы она жила в Англии, других европейских странах, затем в США, где и скончалась.
В 1918 г. Тыркова-Вильямс познакомилась в Англии с пушкинскими родственниками, с его архивом. Переоценив и переосмыслив творчество великого национального писателя, она уже не могла не написать о нем добросовестную и, разумеется, как всякий русский литератор, весьма тенденциозную книгу, первый том которой увидел свет в Париже в 1929 г., второй - там же, но двадцатью годами позже. В период создания тома первого автор, переживая вместе со своим героем его бурную молодость, завершал первую половину собственной жизни, по-своему столь же бурной; в период создания тома второго, пережив вторую мировую, состарившись, потеряв любимого спутника, автор наделил своего героя схожими с собственными чувствами и размышлениями. Иными словами: Пушкин первого тома - молодой удалец, отчаянный либерал и слепой атеист; Пушкин второго тома - зрелый и весьма скорбящий муж, государственник и правоверный христианин.
Что ж, может быть, все так и было. Вернее, все так и должно было бы быть, кабы речь шла о самой Тырковой. Пушкин - больше. Пушкин - больше не только автора этой и всех прочих, хоть бы и самого Лотмана, книг, - Пушкин больше нас всех. "Наше всё", как было о нем сказано. А лучше бы - "всё наше". Но это - тема обширная и отдельная, могущая увести нас слишком далеко от рассматриваемого предмета - книги А. Тырковой-Вильямс "Жизнь Пушкина", книги, повторяю, хорошей, глубокой, полной любви к поэту и родине, освещенной (ну, разве что с одного бока больше, с другого меньше) "сияньем его имени".
2.
Опустим подробности детства и отрочества Пушкина - они слишком хорошо известны и не содержат для нас ничего нового: равнодушие себялюбивых родителей; раннее пристрастие к чтению "зловредных" французских романов и стихов, как попало собранных в отцовской библиотеке; дружбы и не-дружбы в Лицее (заметим досадную оплошность, чуть ли не единственную во всей книге, за исключением нескольких опечаток явно компьютерного происхождения. На стр. 86 первого тома четвертый абзац читаем: "Другим лицеистом, о котором, умирая, вспомнил Пушкин, был И.И. Пущин. Их дружба началась во время выпускных экзаменов и с годами окрепла". Исправим: экзаменов вступительных, а знакомство, как хорошо известно, состоялось еще до Лицея. Мог ли Пушкин написать: "Мой первый друг, мой друг бесценный...", если бы дружить они с Пущиным начали в 17 лет?).
Собственно, книга Тырковой по-настоящему начинается даже не с первого петербургского периода жизни поэта, а с его первой ссылки. Именно "южное" творчество Пушкина, именно его первое "оправение", связанное, по мысли автора, с большой, поистине первой, неразделенной, потаенной, облагораживающей любовью к Марии Раевской, будущей жене декабриста и героине некрасовской поэмы, - есть, по Тырковой, начало великого творческого и, самое главное, духовного пути русского гения. На этом пути Пушкина подстерегали многие бесы, первый из которых - "демон" Александр Раевский, брат возлюбленной, мрачный и холодный циник, суть предатель и совратитель только-только набирающего силу поэта и гражданина Пушкина. Не было б Раевского, не было б и единственного (по большому счету) творческого злодеяния Пушкина - "Гавриилиады", и одного из многих мелких - перехваченного полицией письма об "уроках чистого афеизма", которых, уроков, не так много было, как последствий, из письма проистекших. Тот же "демон" встал на пути Пушкина и в одесском его романе с Элизой Воронцовой, женой его непосредственного начальника.
Все творчество Пушкина периода "южной ссылки" рассматривается Тырковой как поле боя, как арена великой борьбы Божеского (любовная лирика, философические и овидианские элегии, романтические поэмы, начало "Онегина") и бесовского ("Гавриилиада", эпиграммы, даже и лирика, посвященная не Раевской, не Воронцовой - а кому? - разным доступным молдаваночкам, Амалии Ризнич и проч., разумеется, и половина переписки, в той или иной мере связанная с неустойчивым отношением 20-летнего юноши к вере, государственности, моральным принципам). Любит, обожает А. Тыркова-Вильямс своего героя, но и не прощает ему (бесам же - и подавно) ни единого отступления от пресловутых "православия-самодержавия-народности". Любит, кстати сказать, не только, как автор, но и как женщина - просто любуется не то что его гением - им самим. Последнее очень понятно и простительно - вспомним Цветаеву: "Уж сколько их упало в эту бездну..."
По мере того, как растет, становится пушкинская зрелость - личная и творческая - меняется и тон повествования: все любовнее он и все содержательнее текст, уходящий местами в психоанализ поэтики.
Но вот после любовных безумств с графиней Элизой (конечно же, потаенных, известных только тому же "демону" Раевскому, да случившейся здесь же, в Одессе, и на второй день после знакомства крепко и навек полюбившей Пушкина Веры Вяземской), после безудержных эпиграмм на начальство, после скандалезной истории с саранчой, в результате многочисленных просьб рогоносца Воронцова убрать от него куда подальше наглого чиновника-сочинителя, Пушкина переправляют в Михайловское. В дороге он навзрыд пишет об отнятой любви, о судьбе изгнанника: его самого, Овидия, Наполеона. Дома встречают его встревоженные, недоверчивые, справедливо опасающиеся старых и новых безумств родные.
Умирает в Таганроге Александр. Кончается первый том.
Второй том написан ровнее, спокойнее. Немудрено: пора безумств миновала героя (да и автора ж!). Наступило время осознавать проступки, отвечать перед новым царем, перед Богом, перед самим собой.
А Пушкин (отдадим ему должное) был человеком ответственным. И вот это его личное качество прописано А. Тырковой прекрасно. Сюда подверстывается все: его отношения с семьей (письма к брату, мудрые и наставительные - не делай, как я до 25-го года, забота о делах хозяйственных, которых ни поглупевший отец, ни рассеянная в сумасбродном себялюбии мать, ни пустоватый брат, ни завистливая к чужому успеху сестра, ни впоследствии недалекая мещаночка жена исполнять не умели); его забота о детях, друзьях, знакомых и долгах, собственных и чужих; его отношение к заговорщикам; его верноподданнические отношения (вплоть до последней трагедии) к Николаю; его оставившее (по настойчивому убеждению автора) всякое либеральничанье позднее творчество; наконец его последняя борьба и последнее примирение с Богом и царем.
Но главное, конечно, творчество. "В Михайловском Пушкин в первую же зиму занялся их (стихов для первого сборника. - В.Р.) подбором, строгим, тщательным, скупым, многое раньше напечатаннное не включил, многие новые стихи сурово отбросил. Между прочим внес в список уже бывшее в печати стихотворение "Платонизм", потом вычеркнул и на полях пояснил: "Не надо, ибо я хочу быть моральным человеком"". Эта требовательность поэта к самому себе показательна, примерна, но отнюдь не беспримерна. Вспомним Лермонтова, включившего на пороге смерти в первый и единственный прижизненный сборник своих стихотворений только сорок один текст. Вспомним Тютчева, прожившего семьдесят лет и издавшего только две крохотных книжки стихов. Может ли быть иначе, коли речь идет о художнике с большой буквы?
Интереснее другое. В 1825 - 1826 г.г. Пушкин написал в деревне немало шедевров. Тыркова акцентирует одно - "Бориса Годунова". Застрелите меня, но этот шедевр - не главный в творчестве Пушкина. Его нельзя, по-моему, считать центральным не только во всем творчестве поэта, но даже и среди первых зрелых его произведений, ведь к этому времени написана уже по меньшей мере треть "Онегина", где Пушкин свободнее, раскованнее, разнообразнее, наконец легче и естественнее. Дышал (жил!) Пушкин в ритме четырехстопного ямба, тут и доказывать не надо: посчитайте, сколько и каких разнообразных вещей он создал именно этим метром. Достаточно назвать лишь разнополюсных "Онегина" и "Пророка", чтобы в том убедиться. Я думаю, что центральным, пиковым текстом Пушкина в этот период (а может быть и вообще) был именно "Пророк", совместивший все пушкинское: четырехстопный ямб, личную, творческую и общественную зрелость, легкость и изящество изложения, "играючи" вобравшую в себя и славянизмы, и пушкинско-европейскую, если можно так выразиться, стальную ажурную конструкцию стиха. Вспомним:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
Вдумаемся: в чем, собственно, гениальность, божественность этих строк? Да в технической тезе-антитезе, когда сшибаются лбами две первых строки с двумя последними. Они совершенно различны лексически: "восстань", "виждь", "внемли", "исполнись" - слова старые, древние, из глубин земных и исторических восставшие; "обходя", "моря и земли", "сердца людей" - из нынешнего не словаря даже, а обихода. То же и "глаголом жги", разве что местами переставлены, а оттого и жгут.
Что же до "Годунова", то вещь, как все пушкинское, блистательна, за одним, разве, исключением: поставить ее на театре (а ведь "Годунов" - трагедия) вряд ли возможно. Речь не об опере, где музыка разрушает или совершенно по-новому организует структуру спектакля и своим очарованием зачастую отменяет текст, речь о позднейших драматических постановках, всегда неудачных, о пышном, но и не более фильме Бондарчука и т.п. Скажете, дело в неадекватности дарований режиссеров и Пушкина? Конечно, но только ли? Может, сам текст трагедии, замечательный для чтения глазами, не предполагает перенесения на сцену или экран? Но ведь ставили же успешно и не раз "Горе от ума", пьесу тоже не шибко театральную... даже и "Маскарад" лермонтовский ставили удачнее.
Дело, я думаю, вот в чем. Перешагнув романтизм, Пушкин временно оказался перед некой пропастью, перед извечным русским вопросом: "Что делать?" Он-то романтизм перешагнул, а общество к нему еще только приближалось. Всё общество, даже и собратья-писатели. (Иной вопрос - что срок жизни и ромнатизма, и самого класса, его породившего, в России был чрезвычайно короток.) Трагедия "маленького человека", его судьба, его жизнь - все это еще не могло занимать умы мало читающей по-русски публики, публики по праву рождения и образования себя "маленькими людьми" не считающей. Работать "в стол" Пушкин, вечно нуждавшийся в деньгах, постулировавший писательство как профессию, не мог и не хотел. Нужна была тема большая, страсти крупные, характер романтический для той постромантической литературы, которую он готов был создавать. Обратиться следовало к отечественной истории, столь мало еще разработанной, по крайней мере в художественной литературе.
Пушкин только что отходил от собственного смутьянства, только что "перебесился". Естественно потому именно смутное время и выбрал он темой первого своего исторического сочинения. Точнее сказать, тема его: сильная личность в смутное время. Здесь сходятся все точки пересечения самого Пушкина с собственным временем: его отношение к Александру I, одновременно самодержцу, смутьяну, просвещенному государю, победоносному военачальнику и покровителю мракобесия; его отношение к дворянству вообще, дворянству собственному ("любовь к отеческим гробам") и дворянству бунтарскому (от "храните гордое терпенье" до "я не мог бы не участвовать" - "дьявольская разница"!), его надежды и разочарования в общении с новым царем ("видал я трех царей"). Не написать всего этого, не попытаться вложить в один текст Пушкин не мог. Но А. Тыркова-Вильямс, увы, видит в "Годунове" не столько этот комлекс центробежно-центростремительных раздирающих противоположностей, сколько сознательное оправение, огосударствление Пушкина, сближение с Карамзиным. Впрочем, тенденциозность, как я уже сказал, есть сердцевина всей русской литературы, за исключением, разве что, Пушкина, отличавшегося более содержательностью.
Создав ряд величайших своих творений в Михайловском, в том числе и "Годунова", Пушкин, по-видимому, еще раз остановился. Почему? По внешности, кстати, очень хорошо изложенной А. Тырковой, потому что вырвался на волю. А еще? Еще - потому что "Годунова" напечатать ему не позволили, по крайней мере, несколько лет и в том виде, в каком он его создал. В салонах и в домах друзей-литераторов приняли на ура, а в печать долго не выпускали. Здесь, по моему глубокому убеждению, главная причина возрождения темы "поэт и поэзия", "поэт и чернь", плавно переходящей затем в тему "нерукотворного памятника", многократно разрабатываемой поздним Пушкиным, здесь источник его знаменитого и знаменательного: "Ты - царь. Живи один". Здесь же и источник пушкинских писем к Вяземскому, Плетневу и Дельвигу, которые одни могли основательно понять и простить поэта. Жуковский - не мог, потому что, несмотря на все наши учебники, большей противоположности, личной и творческой, чем Пушкин и Жуковский просто трудно себе представить; Нащокин и Соболевский - не могли именно понять, а не представить, с кем имели дело (другая "дьявольская разница"); Пущина не было рядом, да и Пущин, как оказалось, судя по позднейшим его мемуарам, - не мог (об этом тоже очень хорошо у Тырковой). Письма к женщинам, к жене в данном случае вообще лучше не брать в расчет. Остаются письма к Бенкендорфу и Геккерну...
Кому же и писать было, как не Вяземскому и Дельвигу. С Карамзиным-то у Пушкина всегда отношения были более чем сложные. Вот и царствовал один.
Кстати о Карамзине и Дельвиге. Первый умер, кажется, от испуга после и вследствие декабрьского бунта. Другой - тоже от испуга в результате монаршего разноса за вольности в "Литературной газете". Не правда ли, говорящее сопоставление? Любопытно, что в своей книге А. Тыркова-Вильямс очень много пишет об отношениях Пушкина с тем и с другим, покуда все живы-здоровы, и как-то коротко, комкано, смутно об их смерти, о - главное - пушкинском отношении к этим событиям. А ведь поэт одного из них уважал - не мог не уважать, другого любил, как мало кого. А преставились - как и не было. Ни слова о самых трагических и пророческих строках Пушкина:
Зовет меня мой Дельвиг милый,
И мнится - очередь за мной.
А меж тем пророческому, суеверному в жизни и поэзии Пушкина А. Тыркова посвятила не один десяток страниц.
Пора жениховства, взимоотношений Пушкина с цензурой, царем и Бенкендорфом описана в книге хорошо и подробно. То же можно сказать и об отношениях с женой, последней трагедии и проч. Ровно столько, сколько надо. Замечательно рассказано и о первой болдинской осени. Особенного внимания заслуживают пассажи о "Моцарте и Сальери" и "Каменном госте": "Некоторые критики считали, что Пушкин в Моцарте изобразил себя, а в Сальери Баратынского, который будто бы завидовал его гению. Вряд ли. Великий сердцевед, он мог бы сознавать, что его дар смущает, может быть, даже бередит зависть, а мог "по простоте и высоте своей" ее и не заметить. К тому же Баратынский, как все поэты кругом, вынужден был раз навсегда признать неоспоримое поэтическое превосходство Пушкина. Пушкин, изображая Моцарта и Сальери, скорее раздвоил самого себя. Первому отдал свою легкость, светлое свое вдохновение. В Сальери вложил свое упорство, свою неугасимую любовь к труду, к мастерству, - "ремесло поставил я подножием искусству". Он так насытил монологи Сальери умом, что тут опять, как в "Разговоре книгопродавца с поэтом", целый трактат по искусству. Самые сложные мысли, самые возвышенные чувства Пушкин передает простым, разговорным языком. Шевырев говорил: "Пушкин рассказывает роман первыми словами, которые срываются с языка, и в этом отношении он есть феномен в истории русского языка и стихосложения".
Другое чудо Пушкина было то, что его стихи, запоминающиеся, как музыка, были в то же время построены, как обыденная русская речь. Эти стихи в "Каменном госте", в "Моцарте и Сальери" достигают совершенства даже для Пушкинского (таково правописание автора: с большой буквы всё Пушкинское, Государево, Государственное. - В.Р.) редкого мастерства. Во всех четырех коротких драмах, как в греческих трагедиях, главное действующее лицо Судьба. Она стучит могильной лопатой, прерывая песни безумцев, пытающихся буйным весельем заглушить голос царицы-чумы. Шаги Судьбы слышит и скупой рыцарь в своем подвале, и ветреный любовник Дон Жуан. К нему Судьба приходит в облике каменного гостя. "О, тяжело пожатье каменной его десницы". К Моцарту судьба является в черном плаще незнакомца.
Разнообразны, богаты оттенками художественные образы, явившиеся на свет в Болдине по властному призыву Пушкина, но сквозь них, как руководящий мотив в музыкальном произведении, проходит одна объединяющая их мелодия - чувство Судьбы, многообразный фатализм".
Что тут можно добавить? Разве что строчку "Ты, Моцарт, Бог, и сам того не знаешь" заменить на "Ты, Пушкин, Бог, и это понимаешь"... Но зачем? Лучше процитировать письмо к жене (цитируемое и Тырковой): "Чорт догадал меня родиться в России с душой и талантом". Всё он, разумеется, понимал. Все и всех. И Карамзина, и Державина, и жену с Дантесом, и Мицкевича, которого выпустили в Европу по его же, пушкинскому, заступничеству, и который всю Россию с Пушкиным вкупе за то возненавидел, и Чаадаева, которого поделом упекли в сумасшедший дом (впрочем не упекли - под домашний арест посадили, да и зачем же упекать, когда сама Россия во все периоды своего державного бытия именно сумасшедшим домом-то и была) за то, что один хотел поворотить русскую тройку, еще Петром запущенную через Балтику к Средиземноморью, назад, в азиатчину, и себя самого наконец понимал он правильнее, лучше любых комментаторов, хоть Набокова, хоть Тырковой, тем паче пишущего эти сумбурные строки.
Но что хорошо, очень хорошо рассказано у А. Тырковой - зрелая и своеобразная пушкинская религиозность, проводимая ею, как принято говорить, красной линией через весь второй том, и страницы, посвященные восприятию поэтом "Философических писем" Чаадаева.
Вот несколько мыслей, цитат и фрагментов по первому поводу. В статье о русском переводе автобиографии Сильвио Пеллико Пушкин пишет о Евангелии: "Есть книга, коей каждое слово истолковано, объяснено, проповедано во всех концах земли, применено ко всевозможным обстоятельствам жизни и происшествиям мира; из коей нельзя повторить ни единого выражения, которого не знали бы все наизусть, которое не было бы уже пословицею народов; она не заключает уже для нас ничего неизвестного, но книга сия называется Евангелием, - и такова ее вечно-новая прелесть, что если мы, пресыщенные миром или удрученные унынием, случайно откроем ее, то уже не в силах противиться ее сладостному увлечению, и погружаемся духом в ее божественное красноречие".
Высказывание поистине замечательное, и многие поэтические тексты зрелого Пушкина лишь укрепляют впечатление от этих журнальных строк. Первый биограф, комментатор и толкователь Пушкина, П.В. Анненков отлично чувствовал это: "Последние стихотворения Пушкина ознаменованы тем особым состоянием духа, которое в высоких образцах, граничащих с религиозным эпосом, ищет пищи и удовлетворения себе".
Приведя в подтверждение процитированному пушкинское переложение молитвы св. Ефрема Сирина "Отцы-пустынники и жены непорочны...", А.В. Тыркова-Вильямс утверждает, что Пушкин не стал церковником потому, что "официальное православие тогда было слишком подчинено чиновникам". Это, конечно, так - относительно православия. Что же до Пушкина, то, думаю, полубогу нет никакой необходимости устремляться в церковь, в букву, в закон. Ему вполне достаточно едва ли не равноправного сотворчества с Духом.
Сожалеет автор и о невстрече двух величайших современников эпохи: Пушкина и Серафима Саровского, приводя в пример благоприятного влияния на Л. Толстого и Достоевского их общение с пустынниками. Но еще совсем не факт, что подобная встреча могла бы состояться вообще, а в частности принести ожидаемые А. Тырковой позитивные результаты от общения святого с автором "Гавриилиады". Пушкин - не Толстой, не Достоевский, да и Серафим - вряд ли буквально благостный старец Зосима.
Тем не менее некое, невооруженным глазом различимое стремление зрелого Пушкина к религии несомненно было. Свидетельством тому, помимо всем известных стихов поэта, любопытная поэтическая переписка Александра Сергеевича с митрополитом московским Филаретом, которую приводит (опять же едва ли не в первый раз на моей памяти в популярной литературе) А.В. Тыркова. Бескорыстная подруга Пушкина, Элиза Хитрово, была духовной дочерью Филарета и старалась приблизить к нему поэта. "Она послала митрополиту стансы Пушкина:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал?
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Филарет ответил ему стихами (заметим в скобках - отличной пародией. - В.Р.):
Не напрасно, не случайно
Жизнь судьбою мне дана,
Не без правды ею тайно
На тоску осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из тайных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, Забвенный мною,
Просияй сквозь сумрак дум,
И созиждутся Тобою
Сердце чисто, светел ум.
Пушкин поблагодарил несколькими строчками, где говорится об арфе Серафима. Тем дело и кончилось..."
Не то же ли вышло бы и из встречи со св. Серафимом?..
Далее замечательно хорошо у А.В. Тырковой заключение к философическо-судьбоносной полемике Пушкина и Чаадаева: "Прошло три месяца, и смерть унесла Пушкина, одного из мудрейших русских патриотов. Их недоконченный спор перешел к следующим поколениям, для которых политические мысли Чаадаева оказались ближе, чем мысли Пушкина. На время". Хорошо, если исходить из общей концепции оправения, огосударствления поэта, из его "Клеветникам России". А коли из "Гавриилиады", из "Вольности", из "Давно, усталый раб..."? Воистину всё - наше. Хоть и писал после гибели поэта саксонский посланник, барон Люцероде: "Государственный историограф, Александр Пушкин, которого после смерти Байрона и Гете, следует считать первым поэтом Европы...", вряд ли это так. А вот в России Пушкин, действительно, первый и единственный, ему поклонялись все те, кому поклонится Европа: Тургенев, Достоевский, Толстой. Лучше всех сказал о нем, ему, Дельвиг: "Великий Пушкин, малое дитя!" Эту фразу А.В. Тыркова-Вильямс многократно повторяет на страницах своей книги, хоть и не очень-то она соответствует ее концепции. Потому что правда "и в лесах не укроется".
Но самое удивительное, что Николай, судя по его отношениям с Пушкиным, сам, вероятно, понимал поэта именно так: об этом свидетельствует все его поведение в течение десяти лет их полускрытого общения. Об этом свидетельствует и письмо царя умирающему поэту, письмо, которое на моей памяти почти никогда не приводилось в популярной литературе о Пушкине. Вот оно: "Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам свидеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение".
Вот вам и Палкин... Впрочем дадим слово А.В. Тырковой:
"Пушкин прочел записку и долго не выпускал листка из рук, не хотел с ним расставаться. Подлинник записки не сохранился, но Жуковский, Вяземский, доктор Спасский, Тургенев (Александр Иванович. - В.Р.), все приводят приблизительно одинаковый текст. Как все приводят одинаково и ответ Пушкина, устно посланный царю:
- Скажите Государю, жаль, что умираю, весь был бы его..."
Эти и целый ряд других подобных пассажей книги Тырковой заслуживают пристального и сочувственного внимания, хотя в целом с ее несколько навязчивой и однобокой концепцией согласиться все-таки трудно.
К числу лучших страниц книги следует отнести и заключительную главу о похоронах поэта, не грешащую обыкновенно чрезмерными в советской литературе описаниями народной скорби, но дающую четкое объяснение, почему похороны были скомканы: "Я не могу сравнить Пушкина с Карамзиным. Мы насилу довели его до смерти христианской, а Карамзин умирал, как ангел" (слова Николая Жуковскому).
Замечательно сформулирована и роль А.И. Тургенева (мысли и описания, относящиеся к его личности, вообще одни из лучших в книге): "Царь приказал Тургеневу сопровождать тело. В ту зиму Тургенев был в немилости (из-за поездок в Париж к опальному брату. - В.Р.). Это первое царское поручение так его взволновало, что его обычная суетливость перешла все пределы. В нем, как в дядюшке Василии Львовиче, было много комического, нелепого. "Не до смеха было, а нельзя было воздержаться от смеха, глядя на Тургенева и на сборы его дорожные", - писал Вяземский Булгакову". "Сцена, хотя бы из комедии", - оценивал сам Тургенев соучастие в похоронах Пушкина. "Так, по-шекспировски, - заключает автор, - сплеталось вокруг гроба поэта трагическое и комическое".
Трагикомическое - не побоимся, назовем вещи своими именами. Ничего дурного здесь нет. Трагикомедия - самый редкий и самый сложный жанр в искусстве, несмотря на то что (или потому что) трагикомична сама жизнь. И пушкинская жизнь подтверждает это лучше какой-либо другой, ведь не зря же сказано-то: "наше всё".
Солидный труд А.В. Тырковой-Вильямс вряд ли сделает погоду в нашем пушкиноведении, но вряд ли и затеряется среди прочих. Он не первый и не последний в чреде биографий, вызванных "сияньем его имени", но один из первых, у нас изданных и представляющих с другого его боку, правого, покуда все еще непривычного для нас, воспитанных на левом профиле всего нашего.
«Жизнь Пушкина: В 2 т»
Год издания: 1998